Название: Судьба
Размер: ~2300 слов
Пейринг/Персонажи: Ян Вэньли
Категория: джен
Жанр: меланхолический недо-ангст
Рейтинг: PG
По заявке: — Ян не пошёл в военную академию — нашлась стипендия или какой-то из предметов в коллекции Яна Тайлуна всё-таки оказался не поддельным. Как складывается судьба Яна-историка. Возможный ключ: "Если бы я был тем, кто может что-то изменить..."
Примечание: по изменившимся обстоятельствам — слегка ООС
читать дальшеДень выдался ясным и солнечным, словно в насмешку.
После нескольких суток орбитальных боёв, когда остатки систем планетарной обороны пытались справиться с превосходящим флотом вторжения, а на столицу беспрестанно сыпались обломки и пепел, прозрачно-чистое небо смотрелось странным курьёзом. Шуткой мироздания, которое еще вдоволь не наигралось с людьми.
Но ученый не может быть суеверным, точно какой-нибудь неотесаный флотский офицер. Ученый обязан принимать факты, и только их.
Ученый, в конце-концов, проклят реализмом собственных наблюдений.
Над сколькими из завоеванных территорий плескалось столь же голубое сияние атмосферы? Лучше даже не спрашивать. Счет наверняка пойдет даже не на сотни — на тысячи. И начать придётся с самой зари Человечества.
Ничего нового нет под солнцем; даже множество солнц Галактики не опровергли эту старинную мудрость.
Ученый-историк знает об этом лучше многих других.
Он не улыбался, глядя в прозрачное небо, как это бывало раньше, привычно щуря без того суженные глаза — наследство далеких терранских предков.
Он просто сидел за столом, откинувшись на спинку кресла и скрестив на груди руки, а лицом — точней, его неподвижностью — мог посоперничать с каменной статуей. Какая, однако, ирония.
Его скромный кабинет прятался за малозаметной дверью в одной из аудиторий университета — знаменитой количеством цветов и прочих расстений, исподволь скопившихся там. Однажды, глядя на ползучую лиану под потолком, кто-то из студентов насмешливо бросил: «Просто джунгли какие-то» (хотя это было явное преувеличение). Так и пошло; аудитория для семинарских занятий под номером 217, или попросту — «Джунгли». А в джунглях — «лежбище» или «нора».
Он и не думал обижаться, слыша фразочки в духе «завтра нам в джунгли, на корм удаву». Студенты всегда остаются студентами, и к ним нелишне проявить понимание — даже требовательный экзаменатор (а он всегда был таким) лучше смотрится без напускной жесткости. Пускай он был не слишком общителен и предпочитал исследовательскую работу месту на преподавательской кафедре, вокруг него то и дело можно было увидеть стайку парней и девушек, только немногим младших, чем их преподаватель — и он всякий раз смущенно улыбался, оказываясь в центре внимания, однако вскоре начинал рассуждать в своей привычной манере, засунув руки в карманы и слегка задрав голову — будто надеялся различить на потолке звезды.
Он сказал бы даже, что любит студентов. В самом деле. Надо же кого-то любить в отсутствие детей, жены и аквариумных рыбок. Почему бы и не этих — любопытных и безалаберных, серьезных и легкомысленных. Совершенно не похожих на него самого.
Но кабинет с единственным окном на южной стене, полированным рабочим столом (информационный терминал встроен в противоположный край), неровно мерцающей лампой под потолком и книжными полками, заставленными исключительно по личной прихоти, был для него едва ли не вторым домом. Местом покоя, с которым очень не хотелось прощаться.
Если, конечно, оккупация планеты не была достаточным поводом, чтобы отложить и еще раз пересмотреть новое назначение. Но когда он в последний раз получал известия — документы были готовы; оставалось передать их на подпись.
Без пяти минут самый молодой профессор в истории Центрального университета... можно было сказать короче — "в истории", но это значило бы погрешить против истины: он совершенно не был уверен, что ни в одном из высших учебных заведений Союза за три прошедших столетия не нашлось человека, который занял бы эту должность раньше своего тридцатого дня рождения. А закапываться в официальные сводки, проверяя многовековую статистику, ему было лень.
Или, может, он просто очень не хотел найти подтверждение.
Другие могли гоняться за исключительностью. Он же слишком ценил собственную свободу.
Кабинет и был уголком, свободным от посторонних и от ответственности, налагаемой самим фактом работы и жизни в эти неспокойные времена. Он никогда не отказывался от ответственности; но всё чаще от нее уставал.
Он любил устроиться здесь, вдали от посторонних глаз, и заварить себе чай — сентиментальная привычка, наследство отца, с которой он так и не расстался (несмотря на довольно пристойный кофе, предлагаемый университетскими автоматами).
Он пил чай небольшими глотками, то и дело задумчиво прерываясь — и порой ловил себя на том, что не доносит чашку до рта, увлеченный процессом рассуждений. Можно было бы сравнить это с партией в трехмерные шахматы — звучало бы чуть более лестно; но увы, больше правды было в другом сравнении: со множеством ниток из разноцветных клубков. Они сплетались между собой, образовывали узлы и узоры, и в итоге составляли нечто вроде вязания сумасшедшей старухи. Трудно было не запутаться самому; но каким-то образом у него получалось, а затем, если он не забывал захватить бумагу, «вязание» превращалось в черновик очередной статьи (он когда-то пытался вести журнал публикаций, но сбился, и утешал себя тем, что точная статистика хранится в информаторной базе кафедры).
А если бумаги не находилось… будет следующий раз. Не так уж важно, здесь или дома.
Мягко попеняв себе на рассеянность (и не прилагая никаких реальных усилий, чтобы с нею бороться), он с наслаждением потягивался и поворачивал голову к окну, оглядываясь на памятник, освещенный солнцем. Он немного — совсем чуть-чуть, ведь в этом не было ничьей заслуги, — гордился, что работает настолько близко; хотя, в сущности, памятник Хайнессену можно было разглядеть из любого высотного здания — сердце столицы, названной этим именем. Он не особенно одобрял поэтические сравнения (излишне цветастый стиль считался в Союзе прерогативой чопорных имперских ученых — и самого их общества, пораженного упадком и мистицизмом), но в такие часы — когда чай разливался по пищеводу, а цепочки рассуждений плелись с особенной легкостью, — ему нравилось сижеть вполоборота и смотреть на каменного Хайнессена, представляя, будто памятнику тоже под силу смотреть на него. Он запускал свободную руку в волосы на затылке — и думал о том, что не прочь был бы поговорить с отцом нации; не как историк даже. Как разговаривают с хорошим другом — другом, которого у будущего профессора никогда не было. Будто бы между ними двумя могло быть нечто общее — хотя казалось бы, что.
Теперь не на что было оглядываться.
Навсегда — не на что. (Он был слишком реалистом, в конце концов, чтобы ввязываться в безнадежнейшую надежду).
Памятнику не смог повредить долгий металлический дождь — разве что слегка оцарапал, и шрамы легли на лицо отца-основателя, как морщины. Но целенаправленные усилия множества людей уничтожили то, что не по зубам оказалось слепому случаю.
Не случай и не судьба привели флот Империи на Хайнессен; кому, как не ему, было знать. И теперь они тоже не собирались доверяться случайности. Кое-какую работу необходимо проделать сразу, еще до прочих официальных мероприятий. Кажется, даже не был назначен постоянный состав оккупационной администрации.
Он наблюдал, наказав себе не отводить глаз — словно бы в них была вмонтирована микрокамера. Сжав губы и скрестив руки на груди, он смотрел, как методично и спокойно памятник обращается из символа нации в обыкновенный камень. В ничто.
"Исторический момент". Он не раз произносил такие слова, рассеянно поводя лазерной указкой по схемам с датами и линиями логических связей, пытаясь подчеркнуть грань необратимого изменения.
А сейчас повторил их про себя — и впервые почувствовал за ними тяжесть реального смысла. Его плечи дрогнули и поникли. Словно он смотрел не только своими глазами, а взглядом каждого, кто завтра увидит демонтаж в новостях.
Исторический момент, предсказанный с определенной точностью. Как-то — или примерно так — должно было всё закончиться. Он сглотнул — собственная слюна показалась горькой на вкус. Предсказание ничего не меняло. Личные чувства оставались всё теми же — но кого волнуют личные чувства ученого?
По правде сказать, они не должны были волновать даже его самого.
Ясный и солнечный день над завоеванным городом — завоеванной планетой — покоренным Союзом планет. Только одна из точек глобальной схемы, повторяющейся от эпохи к эпохе.
И всё-таки… Он моргнул, хотя глаза оставались сухими. Он никогда не плакал, даже в детстве — просто застывал неподвижно и немо. Точно так же, как сейчас.
Чашка с чаем стояла нетронутой, и от нее поднимался едва ощутимый аромат алкоголя. А ведь он обещал… Какая, впрочем, разница, что он обещал этой экспрессивной брюнетке, искренне полагавшей, будто им легко управлять. Он ушел от нее — или она ушла? Он вздохнул. Память на бытовые моменты всегда его подводила. А чай с коньяком — наоборот. Был надежным, словно тот самый лучший друг, какого не было никогда.
«Мог ли я сделать что-нибудь?» — снова спросил он себя.
Будь он кем-то... другим. Кем-то, кто мог бы повлиять на события в этой Галактике. Вроде лидеров, чьи жизнь и деятельность он порой затрагивал в своих лекциях — не забывая напомнить особым "профессорским" тоном, что чрезмерная вера в личность делает всякое общество уязвимым. Его учили — и он верил сам — что в демократическом государстве каждый человек в равной мере ответствен за происходящее. Но каждый должен делать дело на своём месте, не так ли?
Ученый-публицист должен был оказаться либо никчемным исследователем, либо никчемным общественником; исключений из правила не существовало.
Но он едва не сделал шаг. Совсем крохотный.
В общей преподавательской комнате отдыха был экран, и несколько раз он замечал передачи, касавшиеся той женщины. О ней писали газеты. Ее имя появлялось в информационных базах, ее обсуждали — где полушепотом, а где громче.
Она пыталась бороться с возрастающим военным влиянием. С политиками, перепродавшими себя и Союз по нескольку раз.
Она поколебала весы. Но так и не сумела пошатнуть равновесие.
Если бы у него даже хватило времени и решимости, чтобы выяснить адрес и написать — ничего бы не изменилось. Он не был тем самым камнем. А вот если бы был?
«Я? Великим человеком?» — уголок губ дернулся, не удостаивая глупую шутку даже полноценной усмешкой. Такие, как он, точно не становятся вождями и полководцами. Такие, как он, проживают свои жизни, наблюдая со стороны. Поток несется вперёд, всё сильней, всё яростней, но темные камни — цвета его глаз — стоят неподвижно. Как бы он ни относился к поэтическим сравнениям — совершенно излишним в любом научном труде (сколько раз он мягко, но непреклонно зачеркивал соответствующие пассажи студентов) — сейчас, когда холодок в животе удавалось заглушить только теплом алкоголя, а взгляд притягивала проплешина в сердце города — они казались естественным делом. Самым, что ни на есть — словно в нем некстати ожили гены древних терранских предков.
Деятель, вождь, герой — тот, кто живёт настоящим днём. Презирающий прошлое, создающий будущее, стоящий вне всяческих объективных законов — можно поспорить, что новопровозглашенный Император думает о себе именно так.
Так наверняка думала и та женщина. Депутат Эдвардс.
Иррациональная вера не даёт никаких гарантий. Вот поэтому он не верил более ни во что.
Он с усилием отвернулся от окна, за которым уже не осталось ничего — даже следа исторического момента.
Теперь без пяти минут самый молодой профессор Центрального университета смотрел на лежащий перед ним лист плотной бумаги. Ничем не примечательный. Вовсе не внушающий страха. Всего-то один из множества экземпляров, выплюнутых стандартным печатающим устройством — имперцы, должно быть, использовали нечто громоздкое, черное и с виду опасное, издающее при работе резкий и громкий скрежет. Иной шрифт, пусть и набрано на языке Союза — мимикрия под местную бюрократию; скорее нелепая, чем удачная. Им всё равно не стать здесь своими. Хотя бы в ближайшие пару десятков лет.
По привычке, он зашевелил пальцами, нашаривая автоматическую ручку, или же — за неимением — простой карандаш. Мысли толпились у него в голове, расталкивая друг друга, словно спеша получить дефицитный товар — картина, за последний год ставшая до боли знакомой даже в столице. Разум раскидывал аргументы — "против" и "за" — выстраивал черновые схемы, готовил первичный прогноз. Даже если статью никто не опубликует (он сам бы не опубликовал, на чьем угодно месте) — она останется, а значит — послужит будущему. Лучшему пониманию. Единственное, чем такие, как он, способны помочь человечеству.
Империи поднимаются и падают, а знание о них остаётся жить.
Да, статья вышла бы неплохой. У него со студенческих лет не было ни одной работы, которую бы не назвали «достойной».
Но сейчас, когда он глядел на безобидный лист, его охватило куда более сильное безразличие, чем отстраненность всегдашнего наблюдателя.
Авторучка нетронутой лежала в раскрытом ящике стола. Пальцы невольно и неумело сжались в кулак — и разжались тут же, слишком скованные неестественностью.
Безразличие билось ему в грудь волнами исторического процесса, а он молчал и ждал, когда прилив схлынет.
Он должен был подписать бумагу. Всем сотрудникам университета, кроме разве что уборщиков и младших лаборантов, присланы были точно такие же. Сегодня утром, час в час, минута в минуту.
Договор о сотрудничестве с имперским правительством Нойеланда. «Новые земли». Вот как они теперь будут называть его родину.
Разумеется, ключевые отрасли нельзя было оставлять без внимания.
Несомненно, образование всегда было одной из таких отраслей.
Он мог бы прочесть целую лекцию о роли образования при всяком общественном строе — любительскую, само собой. Политическая социология не входила в его профессиональную сферу; некоторые книги, изученные в свободное время (оно выгодно отличалось от рабочего тем, что читать можно было, развалившись на диване в одних трусах) не могли по взмаху волшебной палочки сотворить из него многопрофильного специалиста. Так, связки с актуальными направлениями своих работ. Ничего необычного для академической среды.
Он мог бы встать навстречу черным солдатам и выкрикнуть им что-нибудь высокопарное про смерть и свободу, прежде чем будет застрелен в упор — и это был бы очень некрасивый конец. Не говоря уж о глупости. Смерть в принципе не бывает другой; жаль, что это невозможно объяснить всем и каждому.
Некоторые слишком любят верить, что им-то посчастливится умереть как следует.
Невольно он вспомнил об одной из своих коллег, искренне считавшей имперцев ничем не лучше диких зверей. Она — Катерина Альф, младший преподаватель с той самой кафедры социологии, — говорила, что лучше убьет себя, чем позволит им это сделать. Стояла у расписания, сложив за спиной руки, пока кто-то размешивал сахар в кофейной чашке, а кто-то — смотрел последний выпуск новостей на планшете. Стояла и говорила отрешенно-спокойным голосом, в котором звенело тщательно сдерживаемое презрение. Интересно, что ответит она на присланное письмо? У нее тоже никого нет и не было; как и у него самого.
Можно было только надеяться, что младший преподаватель предпочтет жизнь, а не смерть.
Как собирался — с самого начала, долой самообманы — он сам.
Он снова вспомнил о той женщине. Она ведь почти заставила его поверить. Почти.
Но трупы, которые требуется опознавать по немногим сохранившимся украшениям, убеждают гораздо, гораздо хуже.
Военное правительство, пришедшее к власти на волне общей паники, теперь ушло в прошлое — как и предрекала та женщина. Но оно утащило с собой и нацию, и ее идеалы. Их теперь тоже потребуется опознавать по немногим декоративным приметам.
Может быть, при имперцах даже будет немного легче.
Следовало только пообещать не заниматься политикой, не участвовать в акциях и демонстрациях любого известного рода. Не вступать в организации с политическими целями и задачами, не побуждать студентов к организациям подобного типа. Не подстрекать к свержению императорского правления и военной администрации, не высказываться в духе оскорбления величества. И прочая, и прочая — с истинно имперской педантичностью.
Про то, чтобы делиться с молодыми людьми своими соображениями насчет судьбы всякого рода империй, официальная бумага молчала. Может быть. Может.
Интересно, как он смог бы изменить мир, если не способен решиться даже на это.
Впрочем, время покажет. Пока что его даже не утвердили в профессорском звании. Не хотелось думать, что лучше будет, если не утвердят.
Он невесело усмехнулся, делая еще один глоток смешанного с коньяком чая. Дома он выпьет просто так, без оправдания.
А что ему еще остаётся?
Размер: ~2300 слов
Пейринг/Персонажи: Ян Вэньли
Категория: джен
Жанр: меланхолический недо-ангст
Рейтинг: PG
По заявке: — Ян не пошёл в военную академию — нашлась стипендия или какой-то из предметов в коллекции Яна Тайлуна всё-таки оказался не поддельным. Как складывается судьба Яна-историка. Возможный ключ: "Если бы я был тем, кто может что-то изменить..."
Примечание: по изменившимся обстоятельствам — слегка ООС
читать дальшеДень выдался ясным и солнечным, словно в насмешку.
После нескольких суток орбитальных боёв, когда остатки систем планетарной обороны пытались справиться с превосходящим флотом вторжения, а на столицу беспрестанно сыпались обломки и пепел, прозрачно-чистое небо смотрелось странным курьёзом. Шуткой мироздания, которое еще вдоволь не наигралось с людьми.
Но ученый не может быть суеверным, точно какой-нибудь неотесаный флотский офицер. Ученый обязан принимать факты, и только их.
Ученый, в конце-концов, проклят реализмом собственных наблюдений.
Над сколькими из завоеванных территорий плескалось столь же голубое сияние атмосферы? Лучше даже не спрашивать. Счет наверняка пойдет даже не на сотни — на тысячи. И начать придётся с самой зари Человечества.
Ничего нового нет под солнцем; даже множество солнц Галактики не опровергли эту старинную мудрость.
Ученый-историк знает об этом лучше многих других.
Он не улыбался, глядя в прозрачное небо, как это бывало раньше, привычно щуря без того суженные глаза — наследство далеких терранских предков.
Он просто сидел за столом, откинувшись на спинку кресла и скрестив на груди руки, а лицом — точней, его неподвижностью — мог посоперничать с каменной статуей. Какая, однако, ирония.
Его скромный кабинет прятался за малозаметной дверью в одной из аудиторий университета — знаменитой количеством цветов и прочих расстений, исподволь скопившихся там. Однажды, глядя на ползучую лиану под потолком, кто-то из студентов насмешливо бросил: «Просто джунгли какие-то» (хотя это было явное преувеличение). Так и пошло; аудитория для семинарских занятий под номером 217, или попросту — «Джунгли». А в джунглях — «лежбище» или «нора».
Он и не думал обижаться, слыша фразочки в духе «завтра нам в джунгли, на корм удаву». Студенты всегда остаются студентами, и к ним нелишне проявить понимание — даже требовательный экзаменатор (а он всегда был таким) лучше смотрится без напускной жесткости. Пускай он был не слишком общителен и предпочитал исследовательскую работу месту на преподавательской кафедре, вокруг него то и дело можно было увидеть стайку парней и девушек, только немногим младших, чем их преподаватель — и он всякий раз смущенно улыбался, оказываясь в центре внимания, однако вскоре начинал рассуждать в своей привычной манере, засунув руки в карманы и слегка задрав голову — будто надеялся различить на потолке звезды.
Он сказал бы даже, что любит студентов. В самом деле. Надо же кого-то любить в отсутствие детей, жены и аквариумных рыбок. Почему бы и не этих — любопытных и безалаберных, серьезных и легкомысленных. Совершенно не похожих на него самого.
Но кабинет с единственным окном на южной стене, полированным рабочим столом (информационный терминал встроен в противоположный край), неровно мерцающей лампой под потолком и книжными полками, заставленными исключительно по личной прихоти, был для него едва ли не вторым домом. Местом покоя, с которым очень не хотелось прощаться.
Если, конечно, оккупация планеты не была достаточным поводом, чтобы отложить и еще раз пересмотреть новое назначение. Но когда он в последний раз получал известия — документы были готовы; оставалось передать их на подпись.
Без пяти минут самый молодой профессор в истории Центрального университета... можно было сказать короче — "в истории", но это значило бы погрешить против истины: он совершенно не был уверен, что ни в одном из высших учебных заведений Союза за три прошедших столетия не нашлось человека, который занял бы эту должность раньше своего тридцатого дня рождения. А закапываться в официальные сводки, проверяя многовековую статистику, ему было лень.
Или, может, он просто очень не хотел найти подтверждение.
Другие могли гоняться за исключительностью. Он же слишком ценил собственную свободу.
Кабинет и был уголком, свободным от посторонних и от ответственности, налагаемой самим фактом работы и жизни в эти неспокойные времена. Он никогда не отказывался от ответственности; но всё чаще от нее уставал.
Он любил устроиться здесь, вдали от посторонних глаз, и заварить себе чай — сентиментальная привычка, наследство отца, с которой он так и не расстался (несмотря на довольно пристойный кофе, предлагаемый университетскими автоматами).
Он пил чай небольшими глотками, то и дело задумчиво прерываясь — и порой ловил себя на том, что не доносит чашку до рта, увлеченный процессом рассуждений. Можно было бы сравнить это с партией в трехмерные шахматы — звучало бы чуть более лестно; но увы, больше правды было в другом сравнении: со множеством ниток из разноцветных клубков. Они сплетались между собой, образовывали узлы и узоры, и в итоге составляли нечто вроде вязания сумасшедшей старухи. Трудно было не запутаться самому; но каким-то образом у него получалось, а затем, если он не забывал захватить бумагу, «вязание» превращалось в черновик очередной статьи (он когда-то пытался вести журнал публикаций, но сбился, и утешал себя тем, что точная статистика хранится в информаторной базе кафедры).
А если бумаги не находилось… будет следующий раз. Не так уж важно, здесь или дома.
Мягко попеняв себе на рассеянность (и не прилагая никаких реальных усилий, чтобы с нею бороться), он с наслаждением потягивался и поворачивал голову к окну, оглядываясь на памятник, освещенный солнцем. Он немного — совсем чуть-чуть, ведь в этом не было ничьей заслуги, — гордился, что работает настолько близко; хотя, в сущности, памятник Хайнессену можно было разглядеть из любого высотного здания — сердце столицы, названной этим именем. Он не особенно одобрял поэтические сравнения (излишне цветастый стиль считался в Союзе прерогативой чопорных имперских ученых — и самого их общества, пораженного упадком и мистицизмом), но в такие часы — когда чай разливался по пищеводу, а цепочки рассуждений плелись с особенной легкостью, — ему нравилось сижеть вполоборота и смотреть на каменного Хайнессена, представляя, будто памятнику тоже под силу смотреть на него. Он запускал свободную руку в волосы на затылке — и думал о том, что не прочь был бы поговорить с отцом нации; не как историк даже. Как разговаривают с хорошим другом — другом, которого у будущего профессора никогда не было. Будто бы между ними двумя могло быть нечто общее — хотя казалось бы, что.
Теперь не на что было оглядываться.
Навсегда — не на что. (Он был слишком реалистом, в конце концов, чтобы ввязываться в безнадежнейшую надежду).
Памятнику не смог повредить долгий металлический дождь — разве что слегка оцарапал, и шрамы легли на лицо отца-основателя, как морщины. Но целенаправленные усилия множества людей уничтожили то, что не по зубам оказалось слепому случаю.
Не случай и не судьба привели флот Империи на Хайнессен; кому, как не ему, было знать. И теперь они тоже не собирались доверяться случайности. Кое-какую работу необходимо проделать сразу, еще до прочих официальных мероприятий. Кажется, даже не был назначен постоянный состав оккупационной администрации.
Он наблюдал, наказав себе не отводить глаз — словно бы в них была вмонтирована микрокамера. Сжав губы и скрестив руки на груди, он смотрел, как методично и спокойно памятник обращается из символа нации в обыкновенный камень. В ничто.
"Исторический момент". Он не раз произносил такие слова, рассеянно поводя лазерной указкой по схемам с датами и линиями логических связей, пытаясь подчеркнуть грань необратимого изменения.
А сейчас повторил их про себя — и впервые почувствовал за ними тяжесть реального смысла. Его плечи дрогнули и поникли. Словно он смотрел не только своими глазами, а взглядом каждого, кто завтра увидит демонтаж в новостях.
Исторический момент, предсказанный с определенной точностью. Как-то — или примерно так — должно было всё закончиться. Он сглотнул — собственная слюна показалась горькой на вкус. Предсказание ничего не меняло. Личные чувства оставались всё теми же — но кого волнуют личные чувства ученого?
По правде сказать, они не должны были волновать даже его самого.
Ясный и солнечный день над завоеванным городом — завоеванной планетой — покоренным Союзом планет. Только одна из точек глобальной схемы, повторяющейся от эпохи к эпохе.
И всё-таки… Он моргнул, хотя глаза оставались сухими. Он никогда не плакал, даже в детстве — просто застывал неподвижно и немо. Точно так же, как сейчас.
Чашка с чаем стояла нетронутой, и от нее поднимался едва ощутимый аромат алкоголя. А ведь он обещал… Какая, впрочем, разница, что он обещал этой экспрессивной брюнетке, искренне полагавшей, будто им легко управлять. Он ушел от нее — или она ушла? Он вздохнул. Память на бытовые моменты всегда его подводила. А чай с коньяком — наоборот. Был надежным, словно тот самый лучший друг, какого не было никогда.
«Мог ли я сделать что-нибудь?» — снова спросил он себя.
Будь он кем-то... другим. Кем-то, кто мог бы повлиять на события в этой Галактике. Вроде лидеров, чьи жизнь и деятельность он порой затрагивал в своих лекциях — не забывая напомнить особым "профессорским" тоном, что чрезмерная вера в личность делает всякое общество уязвимым. Его учили — и он верил сам — что в демократическом государстве каждый человек в равной мере ответствен за происходящее. Но каждый должен делать дело на своём месте, не так ли?
Ученый-публицист должен был оказаться либо никчемным исследователем, либо никчемным общественником; исключений из правила не существовало.
Но он едва не сделал шаг. Совсем крохотный.
В общей преподавательской комнате отдыха был экран, и несколько раз он замечал передачи, касавшиеся той женщины. О ней писали газеты. Ее имя появлялось в информационных базах, ее обсуждали — где полушепотом, а где громче.
Она пыталась бороться с возрастающим военным влиянием. С политиками, перепродавшими себя и Союз по нескольку раз.
Она поколебала весы. Но так и не сумела пошатнуть равновесие.
Если бы у него даже хватило времени и решимости, чтобы выяснить адрес и написать — ничего бы не изменилось. Он не был тем самым камнем. А вот если бы был?
«Я? Великим человеком?» — уголок губ дернулся, не удостаивая глупую шутку даже полноценной усмешкой. Такие, как он, точно не становятся вождями и полководцами. Такие, как он, проживают свои жизни, наблюдая со стороны. Поток несется вперёд, всё сильней, всё яростней, но темные камни — цвета его глаз — стоят неподвижно. Как бы он ни относился к поэтическим сравнениям — совершенно излишним в любом научном труде (сколько раз он мягко, но непреклонно зачеркивал соответствующие пассажи студентов) — сейчас, когда холодок в животе удавалось заглушить только теплом алкоголя, а взгляд притягивала проплешина в сердце города — они казались естественным делом. Самым, что ни на есть — словно в нем некстати ожили гены древних терранских предков.
Деятель, вождь, герой — тот, кто живёт настоящим днём. Презирающий прошлое, создающий будущее, стоящий вне всяческих объективных законов — можно поспорить, что новопровозглашенный Император думает о себе именно так.
Так наверняка думала и та женщина. Депутат Эдвардс.
Иррациональная вера не даёт никаких гарантий. Вот поэтому он не верил более ни во что.
Он с усилием отвернулся от окна, за которым уже не осталось ничего — даже следа исторического момента.
Теперь без пяти минут самый молодой профессор Центрального университета смотрел на лежащий перед ним лист плотной бумаги. Ничем не примечательный. Вовсе не внушающий страха. Всего-то один из множества экземпляров, выплюнутых стандартным печатающим устройством — имперцы, должно быть, использовали нечто громоздкое, черное и с виду опасное, издающее при работе резкий и громкий скрежет. Иной шрифт, пусть и набрано на языке Союза — мимикрия под местную бюрократию; скорее нелепая, чем удачная. Им всё равно не стать здесь своими. Хотя бы в ближайшие пару десятков лет.
По привычке, он зашевелил пальцами, нашаривая автоматическую ручку, или же — за неимением — простой карандаш. Мысли толпились у него в голове, расталкивая друг друга, словно спеша получить дефицитный товар — картина, за последний год ставшая до боли знакомой даже в столице. Разум раскидывал аргументы — "против" и "за" — выстраивал черновые схемы, готовил первичный прогноз. Даже если статью никто не опубликует (он сам бы не опубликовал, на чьем угодно месте) — она останется, а значит — послужит будущему. Лучшему пониманию. Единственное, чем такие, как он, способны помочь человечеству.
Империи поднимаются и падают, а знание о них остаётся жить.
Да, статья вышла бы неплохой. У него со студенческих лет не было ни одной работы, которую бы не назвали «достойной».
Но сейчас, когда он глядел на безобидный лист, его охватило куда более сильное безразличие, чем отстраненность всегдашнего наблюдателя.
Авторучка нетронутой лежала в раскрытом ящике стола. Пальцы невольно и неумело сжались в кулак — и разжались тут же, слишком скованные неестественностью.
Безразличие билось ему в грудь волнами исторического процесса, а он молчал и ждал, когда прилив схлынет.
Он должен был подписать бумагу. Всем сотрудникам университета, кроме разве что уборщиков и младших лаборантов, присланы были точно такие же. Сегодня утром, час в час, минута в минуту.
Договор о сотрудничестве с имперским правительством Нойеланда. «Новые земли». Вот как они теперь будут называть его родину.
Разумеется, ключевые отрасли нельзя было оставлять без внимания.
Несомненно, образование всегда было одной из таких отраслей.
Он мог бы прочесть целую лекцию о роли образования при всяком общественном строе — любительскую, само собой. Политическая социология не входила в его профессиональную сферу; некоторые книги, изученные в свободное время (оно выгодно отличалось от рабочего тем, что читать можно было, развалившись на диване в одних трусах) не могли по взмаху волшебной палочки сотворить из него многопрофильного специалиста. Так, связки с актуальными направлениями своих работ. Ничего необычного для академической среды.
Он мог бы встать навстречу черным солдатам и выкрикнуть им что-нибудь высокопарное про смерть и свободу, прежде чем будет застрелен в упор — и это был бы очень некрасивый конец. Не говоря уж о глупости. Смерть в принципе не бывает другой; жаль, что это невозможно объяснить всем и каждому.
Некоторые слишком любят верить, что им-то посчастливится умереть как следует.
Невольно он вспомнил об одной из своих коллег, искренне считавшей имперцев ничем не лучше диких зверей. Она — Катерина Альф, младший преподаватель с той самой кафедры социологии, — говорила, что лучше убьет себя, чем позволит им это сделать. Стояла у расписания, сложив за спиной руки, пока кто-то размешивал сахар в кофейной чашке, а кто-то — смотрел последний выпуск новостей на планшете. Стояла и говорила отрешенно-спокойным голосом, в котором звенело тщательно сдерживаемое презрение. Интересно, что ответит она на присланное письмо? У нее тоже никого нет и не было; как и у него самого.
Можно было только надеяться, что младший преподаватель предпочтет жизнь, а не смерть.
Как собирался — с самого начала, долой самообманы — он сам.
Он снова вспомнил о той женщине. Она ведь почти заставила его поверить. Почти.
Но трупы, которые требуется опознавать по немногим сохранившимся украшениям, убеждают гораздо, гораздо хуже.
Военное правительство, пришедшее к власти на волне общей паники, теперь ушло в прошлое — как и предрекала та женщина. Но оно утащило с собой и нацию, и ее идеалы. Их теперь тоже потребуется опознавать по немногим декоративным приметам.
Может быть, при имперцах даже будет немного легче.
Следовало только пообещать не заниматься политикой, не участвовать в акциях и демонстрациях любого известного рода. Не вступать в организации с политическими целями и задачами, не побуждать студентов к организациям подобного типа. Не подстрекать к свержению императорского правления и военной администрации, не высказываться в духе оскорбления величества. И прочая, и прочая — с истинно имперской педантичностью.
Про то, чтобы делиться с молодыми людьми своими соображениями насчет судьбы всякого рода империй, официальная бумага молчала. Может быть. Может.
Интересно, как он смог бы изменить мир, если не способен решиться даже на это.
Впрочем, время покажет. Пока что его даже не утвердили в профессорском звании. Не хотелось думать, что лучше будет, если не утвердят.
Он невесело усмехнулся, делая еще один глоток смешанного с коньяком чая. Дома он выпьет просто так, без оправдания.
А что ему еще остаётся?
Ну да, это другой человек, а вас смущает то, что личность в других обстоятельствах и другой среде может сформироваться совершенно иначе? Вас это пугает? Вы хотите об этом поговорить?
Это Ян, который никогда не чувствовал себя не на своём месте. Его никогда не принуждали делать то, чего он не хочет, и что ему кажется бессмысленным. А раз он на своем месте, он им дорожит, и это естественно.
Это Ян, который никогда не был знаком с Джессикой, которая всегда сражалась демократическими методами, несмотря ни на что. Так, краем задело.
У него не гибли товарищи, ему не приходилось бояться за свою жизнь, долго накапливать внутренний ресурс и тратить его за каждое одно сражение.
Он не побеждал Райнхарда фон Лоэнграмма, наконец.
Так что это другой Ян. Точнее - в нём есть всё то, что делало его Яном Вэньли в каноне, но многое - в виде спящего ресурса.
Если мы говорим о реальном мире, то это невозможно. Детали будут различаться, естественно, но ситуации, в которых принуждают делать то, что не хочется и бессмысленно, встречаются в жизни любого человека. Какими бы ресурсами и возможностями он ни располагал с самого юного возраста.
читать дальше
А если он это делает несмотря на собственное участие, то здесь масштаб такого думанья... несколько увеличится, не находите? И соответственно, кинетическая энергия уменьшится, а потенциальная - возрастет.
читать дальше
Боюсь, аналогии из физики здесь неприменимы. Став военным и воюя 10 лет, Ян не ожесточается и продолжает воспринимать людей независимо от того, по какую они сторону от линии фронта. Эта этическая установка никуда бы не делась, боль тех, кто гибнет или теряет близких, он бы ощущал так же остро.
Была ли у Яна-историка прочина не становиться историком?
Была. Война в галактике. Причина не быть только историком. Канонный Ян эту причину счёл бы более чем достаточной.
Цитаты из текста по поводу популярности у студентов и статьи - и то, и другое (по крайней мере я такой вывод сделала из текста) без последствий. А последствия бы были, и Яну пришлось бы бороться, хотя бы защищаясь. Ему бы завидовали так же, как завидовал Форк, на него бы делали ставку одни и старались его утопить другие. Увы, но "у верблюда два горба, потому что жизнь - борьба". Тот, кто смог не ввязаться в эту борьбу и отсидеться в тишине и уюте университетской лаборатории - просто другой человек.
Можно сказать, что ему выпала миссия "спасать прошлое от настоящего ради будущего" читать дальше
Он, скорее всего, не написал бы книги за которую посадят. Но написал бы талантливую книгу, побуждающую думать.